Графика голоса: след и эон. Рецензия Валерия Акимова на книгу С. К. К. «Время Сомы»

Валерий Акимов родился в 1993 году. В 2020 году окончил Всероссийский государственный университет кинематографии по специальности «киноведение». Пишет рассказы, эссе, иногда — стихи. Публиковался в журналах «Смена», Lumiere-mag, «Киноведческие записки».


 

Графика голоса: след и эон 

С. К. К. Время Сомы. Чб.: Free poetry, 2025 — 42 с.

 

Сома — путь галлюцинирующего мозга, нейронной рассинхронизации, когда рассудок и разум на время удаляются по диаметрально противоположным краям одного раскола, откуда берёт начало лепетание, где бурлит вселенная символических имён, прямо в магме того, что эпистема классической эпохи самовольно закрепила за «человеком». Но можно ли сказать окончательно, что разрыв реального и абстрактного в спектре языка — детище лишь человеческого рода? Не является ли утопической идея того, что за пределами этого разрыва располагается блаженное бытие, где все измерения смещены в одну плоскость? Возможен ли вообще мир по ту сторону различий, что воздвигнуты грамматикой и лексикой? Не заключён ли смысл ограничения в акте трансгрессии, в порыве снять границу, поставив на место дискретности смертного существа континуальность потенциально бессмертной зародышевой плазмы? В теле есть кусочек сопротивления гибели, сома, что перестраивает, рекомбинирует, развоплощает и вновь воплощает себя, и в русле трансперсональной психологии можно утверждать своеобразную «фрактальность» личной, отдельной, биографии и истории всего рода, слиянность «я» и «все», так что время сомы — не хроника нарратива сомы, не рассказ о возникновении последней, но темпоральный сгусток, эон, ресурс зародышевой плазмы, что запускает жизнь как в грядущее, так и в прошедшее, а настоящее становится моментом этого «разбрасывания», безумного потлача, результаты которого уже за неимением иного выбора принимаются за чистую монету, за то, на что, как правило, ссылаются в качестве доказательства энтропии.

Время сомы — время опьянения, время ликующего восторга и экстатического трагизма, время избытка, время грандиозной растраты. Это время рас-кованного сознания, освобождения его от эпистемологических препон, когда текст приближается к черте, за которой открываются перспективы не столько бессознательного, сколько бессубъектного, безличного, необитаемого «естественного» бытия, что вырывается за пределы самого понятия «бытие».

Служит ли «Время сомы» свидетельством разрушения языковых грамматических форм и развенчания диктата словарных значений? Едва ли. Наподобие гравитации, что является одной из базовых сил, которые удерживают мироздание в целокупной совмещённости элементов, авторская интенция во «Времени сомы» поддерживает видимый художественный произвол в структурном порядке и кибернетическом покое, коль скоро в тексте проскальзывает упоминание нейросети как почти «полноправного» соучастника в творчестве. Мечта постструктуралистов превратить мир в констелляцию знаковых единиц, комбинации которых обусловливаются лишь имманентной им логикой, упираются в потолок лакановским вопросом «кто говорит?» В языке вдруг обнаруживается голос, та его тайна, что тенью скользит во множестве извивов постмодернистского дискурса, что стоит на перепутье между абсолютным персоналистским солипсизмом и совершенной, самоотверженной открытостью Внешнему, присутствие которого, по словам Квентина Мейясу, эпоха корреляционизма подвергла длительному забвению. Тем не менее, факт кризиса антропоцентризма налицо, и дело не только в крепнущей поступи спекулятивного реализма, но и в насущном технологическом прогрессе, что слой за слоем снимает с выпестованного Новом временем образа человека его «сущностные» черты, что казались неотчуждаемыми. Из глубины машинного царства и цифрового топоса тянутся к нам голоса, поднимаются звуки синтезированной речи, что лишена истока, лишена корней; голос будто бы отгораживается от материального биологического коррелята, постулируя собственную феноменальную вотчину, претендующую на утверждение уже ноуменального статуса, что пробуждает в памяти известный религиозный сюжет о голосе, которые не имел тела, но выражал наказ. Эта истина, с одной стороны, несёт мистико-эзотерический оттенок, потому что нет «вещи» более неуловимой, не-собственной, чем голос, но, с другой — эта истина, как ни какая другая, близка нашей рецепции, мы ощущаем голос и голоса много интимнее, чем прикосновение пальцев. Кто говорит? — не «кто-то» внутри (невроз, комплекс), не «кто-то» извне, будто бы голос только делает вид, что кому-то принадлежит. Бесформенный, беспредметный, развоплощённый — лишь звуковой поток семантического привидения, покуда его «кто-нибудь» услышит — и внемлет говоримому.

Для С.К.К. важна не полисемия, но графический «оттиск» голоса, его след, хотя можно ли назвать «следом» письменный образ голоса? Партия, что разыгрывает автор, разворачивается в пределах поля «Сократа, записывающего под диктовку Платона», что не сужает тематический диапазон авторской интенции, но, напротив, разгоняет потенциал иной проблематики, поскольку возвращение к голосу не есть реконструкция лого- и фоноцентризма, ибо они скорее фетишизируют голос, создают идол, напротив, возвращение к голосу — это перманентная деконструкция языковых форм, их динамика циклического оборота от нейтральных фоновых объектов к агентам-артефактам, что задают рамки саморефлексии. И голос, словно блуждающий дух, парит над жизнью/смертью языка, его неопределённым статусом медиума.

В том и заключается главный эффект «Времени сомы» — в отрыве голоса как от биологического, так и от технического генезиса; в (де)мистификации голоса, в раскрытии его сновидческой составляющей, ведь что есть «след» голоса, как не конвенционально утверждённый акт верификации, призрачная нить, связующая материи графическую и звуковую, зыбкий договор между пережитым и рассказанным.

 

А это вы читали?